— Вот тебе на сменку мое перышко, — тем же тоном продолжал Червончик и, отстегнув от ремня финский нож в черном кожаном футляре, положил перед Ленькой. — Раз я тебя втравил, значит, в ответе.
Выражение его худенького, плохо вымытого лица совершенно не изменилось, только слегка похмельному блестели глаза.
Из общего зала доносился гул: дребезжало пианино, заливалась гармоника, певица на эстраде пела «Цыпленка». Широко откинулась портьера, вошел плотный, жилистый мужчина в бобриковой тужурке с косыми карманами и поднятым барашковым воротником, в надвинутой на лоб кепке. За ним узкоплечий оборванный парень лет шестнадцати внес большой саквояж и клеенчатую сумку. Девицы приветствовали новых посетителей радостными, визгливыми криками, воры вставали навстречу, пожимали руку.
— С фартом, Митрич?
— Где барахло взяли?
— Подсаживайся, обогрейся с холоду.
Мужчина в бобриковой тужурке, которого называли Митричем, с ходу принял полную рюмку, выпил, проговорил, вытирая широкий выбритый рот:
— Саквояж взяден на вокзале при посадке. А сумку Глиста в трамвае наколол.
Миловидная девица с пепельными кудряшками весело протянула ему кружок огурца на вилке. Митрич взял закуску прямо ртом, ущипнул девицу. Та засмеялась. Поднесли водки и оборванному парню —
Глисте. Обоих вновь прибывших в «номере» приняли, как своих, и Ленька догадался, что в чайной «Уют» у ворья что-то вроде места свиданий. В этом он окончательно убедился, когда Митрич спросил у вошедшего официанта:
— Хозяин в заведении?
— У себя в квартере.
— Скажи: барахлишко сдать хочу. Пущай выйдет.
— Пройдите вы к нему. Сам так наказывал. Мол, если кто принесет левое на продажу, проведи.
Захватив саквояж, сумку, Митрич вышел вслед за официантом в зал; тут же они свернули на черный ход.
— С вас причитается, — крикнула ему со смехом густобровая девица в косынке.
Глиста на минутку задержался перед Червончиком; вынул из кармана спичечную коробку, ласково спросил:
— Есть у тебя такая?
— Не.
— Держи. Это я для тебя купил.
И, сунув ему коробку, побежал догонять Митрича и официанта.
Червончик отошел в угол к третьему, пустому столику Ленька захватил свой стул, подсел к нему. Он еще не видел маленького вора таким веселым, оживленным; вот теперь он не походил на старичка. Морщинки на его лице разгладились, глаза, губы приняли чисто детское выражение.
— Славная тут картиночка, — с неподдельной радостью говорил Червончик, любуясь рисунком самолета на коробке. — У меня такой нету. Вишь, Глиста, стерва, не забыл.
Он достал из внутреннего кармана пиджака целую пачку замусоленных спичечных этикеток, начал сортировать.
— Ты… сбираешь их, что ли? — с недоумением спросил Ленька.
— Угу.
У Леньки разгорелись глаза при виде такого богатства. В Ростове-на-Дону он собирал конфетные обертки и стеклышки разных цветов. Но то было дома, в детстве. Найди у него такое добро беспризорники, засмеяли б, назвали «маминым сынком». Он и сейчас ожидал взрыва хохота, насмешек над Червончиком. Однако воры и девицы поглядывали в угол на своего маленького товарища со снисходительной улыбкой. Видно, к его странностям привыкли, жалели его. Червончик осторожно содрал с коробки этикетку: все остальное, вместе со спичками, швырнул под стол.
Водка ли подействовала на огольцов или общая страсть к собиранию картинок, а может, просто в этой компании взрослых оба почувствовали себя ближе друг к другу, но только они разговорились.
— Ты киевский сам? — спросил Ленька.
— Откуда я знаю? — не сразу, безразлично и по-прежнему вяло ответил Червончик. — Бездомный я. Отца вовсе не видал и не понимаю, какого он звания. Мать гулящая была. Ее помню трошки. Пьяненькая, и завсегда какой-нибудь гость у нас в подвале. Где она, сучка, померла — не знаю: в больнице ль, а то под забором. Революция как раз была, в городе стреляли. В чужих людях стал жить, у соседа. Он посылал меня побираться. Не принесу кусков добрых, денег — лупит шпандырем, колодками в голову кидает: сапожник он. А после продал меня старому вору дяде Климу.
— Как продал? — не понял Ленька.
— Да так, — не повышая голоса, равнодушно ответил Червончик. — Не знаешь, как продают? Дал ему дядя Клим сколько-то денег, сала два куска и забрал меня до себя на квартиру. «Теперь, говорит, Васька, ты мой, все одно как вот этот щененок. Так что могу спокойным делом задавить, а могу позволить дышать. Сполняй все, что прикажу, — в таком разе не обижу». Скокарь был дядя Клим: по квартирам ударял. Меня приспособил в форточки лазить. Видишь, какой я тощий? После, в голод, на деле погорел. Самосудом его народ кончил.
Не спит ли уж он, Ленька? Неужто в самом деле такое может быть на свете? Э, да шпана и «на воле» и в «малинах» совсем по-другому живет, чем остальная Россия. Он спросил с острым интересом:
— Никогда ты, Вась, не засыпался?
— Два раза сидел, — ответил Червончик. — Один раз с камеры бежал. Пофартило. Второй раз в Николаеве судили, прошел по малолетке, «Задков» не нашли, дали год условно.
— Сколько ж тебе лет?
— Тринадцать.
— Брешешь? Я думал — десять.
«Все-таки чудной оголец Червончик, — подумал Ленька. — Но, видать, не злой».
Воры за столом шумели; взвизгивали девицы. Бардон совсем опьянел и сидел тяжело облокотясь на стол, свесив голову; густой маслянистый чуб закрывал его лицо чуть не до верхней губы. Из зала слышались дребезжащие звуки пианино, высокие разливы гармоники. От хозяина чайной вернулся Митрич, сразу заказал водку, пиво, новую закуску. На колени к нему со смехом села толстобровая девица — крутобедрая, в мужской кепке на коротко подрезанных волосах. Глиста задержался в зале, сунул музыкантам пятерку, потребовал свою любимую песню — «Клавочку». Угасавшее веселье закрутилось с новой силой. Воры и их подруги стали плясать.