— Где так замерз? — спросил его хозяин карт.
— В красном уголке был. Пацаны говорят: прокурор притопал, какую-то шмару в дежурке допрашивал.
— Во, налетели вороны, — сказал Охнарь. — А тут сейчас легаш крутился. Ну, я его отшил.
Огольцы вновь рассмеялись.
В этот вечер Охнарь не попал в палату к «деловым»: до ночи проиграл в карты. Он беспечно решил, что так, пожалуй, и лучше: пусть сперва Червончик переговорит с урками, и, если они согласятся его принять, он завтра переберется в их палату. Заживет рядом с Громом, познакомится ближе.
С тем он и заснул. А наутро, наспех позавтракав, прямо из столовой отправился к «деловым».
В палате почти никого не было. Двое урок играли в карты, у окна сидел Илларион Гром и, поглядывая в книгу, что-то писал карандашом в тетради: наверно, занимался. На топчане, прикрыв лицо кепкой, дремал парень в грязной зефировой рубахе.
— Где Червончик? — громко спросил Охнарь.
Игроки глянули на него мельком и вновь склонились над картами. Не ответил ему и Гром.
— Может, в красном уголке?
То же молчание. Наконец один из игроков, известный всей ночлежке рыжий головорез Абраша Исус, одесский еврей и страшный антисемит, угрожающе картавя, произнес:
— Ты, сопля, умеешь ходить ногами? Так давай топай отсюда, мине тошнит от всей твоей поганой хари. Заворачивай. Ну? А то встану, допомогу, но уж тогда вот эту дверь твоим бараничьим лбом открою.
Дремавший на топчане снял с лица кепку: Охнарь узнал парня с высоко подстриженным затылком, который вчера проиграл Москве пиджак.
— Обожди, Исус, — лениво сказал парень. — Это кореш Червончика. В Киеве в одной «малине» были, он рассказывал вчерась.
Теперь игроки посмотрели на Охнаря с интересом. Но вскоре они опять азартно зашлепали картами. А Гром продолжал переписывать что-то из книги в тетрадку, словно ничего не слышал.
— Так вот, оголец, — вяло зевнув, продолжал угрястый парень. — Помахай Червончику вслед. Ясно? Ночью он с Пашкой Москвой… и еще тут одна маруха с ними, Ирка, все втроем у-тю-тю-у из ночлежки.
Охнарь опешил.
— Вчера Васька ничего мне не сказал, — пробормотал он в полном недоумении.
— А он и не думал смываться, — усмехнулся угрястый. — Да слишком горячо стало. Легавые, видать, пронюхали, что тут кое-кто из блатных скрывается. По палатам вчера вечером шнырял один сексот. Прокурор приходил, Тоньку Ласточку допрашивал по старому делу. Ну, Пашка Москва и решил нарезать. Рассусоливать было некогда.
— И далеко они?
— Может, в Петроград, а может, и в Ленинград. Куда поезд повезет. Додул? Москва с выигрыша бухляночку поставил, мы раздавили… Один Гром отказался.
Бывший вор поднял голову от учебника.
— За глупость не пью, — хладнокровно заметил он. — И еще раз повторяю: Москва — такой же дурак, как и ты, кобёл. Пока не поздно, людьми надо становиться. Не испугался же я открыться прокурору: Нет. У нас несовершеннолетних не боятся амнистировать… да, говорят, и воров скоро в перековку возьмут
Угрястый не ответил. Охнарь попрощался и ушел: делать ему в этой палате больше было нечего.
Месяц спустя Леньку Охнаря вместе с другими малолетними огольцами отправили во вновь открытый детский дом. Его постригли, сводили в баню, одели в новые казенные штаны, рубаху. В светлой тесноватой палате ему отвели чистую постель, и он стал ходить учиться в четвертый класс.
Рисование в трудовой школе преподавал старый художник-латыш. Ленька пристрастился к цветным карандашам и целыми днями просиживал над листом александрийской бумаги.
Позади осталась голодная, неприютная жизнь на «воле». Исполнилась мечта, с какой он в августе убежал от тетки из Ростова.
Но наступила весна, прилетели скворцы, нежно зазеленела пушистая травка, и Охнарь вдруг затомился, затосковал. Были забыты грязь улицы, волчьи нравы жулья, голод, хотелось только одного — свободы, легкого, привольного житья. Неужели всю жизнь сидеть ему в казенных стенах и хлебать кондер?
Сговорившись с одним товарищем, Ленька, не дождавшись недели до окончания учебного года, покинул детдом, прихватив с собою кошелек из кармана воспитательницы. А в середине лета в Мелитополе Охнарь попался на краже сапог из кожевенной лавки, и его посадили в тюрьму.
В два часа ночи на вокзале большой узловой донецкой станции началась уборка. Стрелки железнодорожной охраны ТОГПУ с винтовкой за плечом и красной перевязью по рукаву шинели будили пассажиров, спавших на узких деревянных диванчиках или прямо на полу, облокотясь на вещи, и просили освободить помещение. Подхватив узлы, сундучки, чемоданы, люди, зевая, тянулись к выходу на перрон, тускло освещенный редкими фонарями. В залах ожидания остались женщины с грудными детьми.
Вместе с пассажирами, безработными, которых во второй половине двадцатых годов немало скиталось по России, зал первого класса вынуждены были покинуть два подростка-огольца: Ленька Охнарь и его дружок, или, как беспризорники называют, кореш, Васька Блин. Стрелки за ноги вытащили их из-под лавок. Разбуженный Блин, выходя, поеживался движением плеч и всей спины; Охнарь лишь притворялся сонным и перед дверью попытался шмыгнуть назад и спрятаться за опустевшую буфетную стойку.
— Но, ты… транзитный заяц! — крепко схватил его за руку стрелок. — Иль чужие пожитки притягивают? Давай, давай на выход, освежись маленько.